Окружной прокурор ухмыльнулся, но ему было не до смеха.
— Майк, многие из нас понимают, что сексуально, а что нет. Мы также понимаем, что грязно, а что нет. По-моему, большинство из нас считает, что «Семь минут» и похожие на нее книги отвратительны и непристойны и их нельзя ни издавать, ни продавать. Как бы там ни было, Майк, я буду бороться с этой мерзостью, пока она не будет искоренена.
— Что ж, Элмо, — кивнул Барретт, — пока вы будете бороться с этим, я буду бороться с вами. — Он помолчал, потом добавил: — И с тем, что считаю по-настоящему непристойным сегодня.
— Что вы имеете в виду?
— Настоящая борьба должна вестись не против книг, которые описывают половые акты или содержат нецензурные слова, а против других непристойностей. Когда людей с черной кожей называют «ниггерами», а человека, имеющего собственные убеждения, — «комми». По-настоящему непристойным является преследование человека только за то, что его идеи отличаются от ваших собственных. Непристойно заставлять молодых парней убивать в дальних странах других молодых парней, прикрываясь лозунгом самообороны. Как однажды заявил один проповедник, «полностью одетый человек извивается от электричества, которое пропускают через него наши официальные тюремные власти». По-настоящему непристойно учить студентов лгать, потворствовать лицемерию и нечестности, ставить на первое место материальное благополучие, не обращать внимания на массовую бедность, защищать несправедливость и неравенство, относиться дерзко к флагу, отцам-основателям и конституции. Меня тревожат и беспокоят эти непристойности.
— Меня они тоже весьма беспокоят, — сказал Дункан. — И при возможности я всегда буду бороться бок о бок с вами, но наши взгляды не совпадут в вопросах свободы слова и прав тех, кто пользуется ею для достижения своих отвратительных и эгоистичных целей, кто развращает наши семьи и нашу нацию. — Он замолчал и посмотрел на Барретта. — Что ж, наши мнения так и не совпали, но, если честно, Майк, вы верите хоть в мизерную цензуру?
— Если вы сумеете заставить меня поверить в мизерную беременность, вы сможете заставить меня поверить и в мизерную цензуру, но даже такая цензура, будь она возможна, оказалась бы слишком большой, если представить, куда она могла бы нас завести. Бернард Шоу сказал: «Убийство — самая крайняя степень цензуры». Я всегда буду помнить эти слова. Но вот что я вам скажу, Элмо. Когда ученые докажут с помощью опытов вредность книг, когда суды научатся действительно без пристрастия отличать непристойное от пристойного, когда мы сумеем найти мудрых судей, которые решали бы, что следует подвергать цензуре, а что нет, при этом не вторгаясь в личную жизнь, тогда, и только тогда, я перестану бороться с вами. Ну как?
— Может, такой день наступит, Майк.
— Давайте молиться об этом. — Барретт собирался сесть в машину, но ему пришла в голову мысль, которая, с одной стороны, не имела отношения к их разговору, а с другой, была очень важна. — Элмо, вы слышали о самом лучшем завещании? Его составил чикагский адвокат Уиллистон Фиш в тысяча восемьсот девяносто седьмом году для своего клиента Чарльза Лаунсбери. Слышали?
— Кажется, нет.
— По-моему, все юристы должны читать его и время от времени перечитывать. Постараюсь не забыть выслать вам копию.
— А что в нем?
— Оно начинается так: «Я, Чарльз Лаунсбери, находясь в полном здравии и памяти, составляю это завещание для того, чтобы как можно более справедливо разделить мою собственность между наследниками… Во-первых, я отдаю заботливым отцам и матерям в фонд для их детей все добрые слова и ласковые прозвища и призываю родителей использовать их справедливо и щедро на нужды своих детей. Детям я оставляю, но только на время детства, все одуванчики и маргаритки полей с правом свободно играть среди них, как это принято у детей, но предупреждаю остерегаться чертополоха. Я советую детям играть на желтых берегах ручьев и золотых песках у вод со стрекозами, которые порхают над поверхностью этих вод, и с запахом ив, купающихся в водах, и с белыми облаками, высоко летящими над гигантскими деревьями. И я завещаю детям долгие, долгие дни веселья и тысячи игр, и ночь, и Луну, и Млечный Путь, не отнимая прав на них и у влюбленных. Я дарю каждому свою звезду… Влюбленным я оставляю их воображаемый мир со всем, что им может понадобиться: звездами на небе, прекрасными алыми розами, белым, как снег, боярышником, чарующей музыкой и всем другим, что они могут пожелать, чтобы показать друг другу силу и красоту любви. А тем, кто уже вырос и не влюблен, я завещаю Память…»
Барретт умолк и грустно улыбнулся прокурору.
— Элмо, как бы мы ни расходились, думаю, мы согласимся с этим, правда?
Дункан широко улыбнулся и кивнул.
— Да. Да, Майк. Спокойной ночи.
— Спокойной ночи, Элмо. И счастья… нам обоим.
Три четверти часа спустя Майк Барретт приехал домой и нашел у двери огромную бутылку шампанского «Магнум» в подарочной упаковке, перевязанную цветными ленточками.
Барретт открыл дверь, вошел в квартиру и попытался отыскать карточку.
Внутри было темно, значит, Мэгги еще не вернулась. Он включил свет и наконец нашел конверт с белой карточкой.
«Майку Барретту. Поздравляю с заслуженной победой. Советую не забывать мудрость Чарльза Лэмба, который написал: „Тот не адвокат, кто не может стать на обе стороны“. Когда у вас найдется время, я хотел бы объяснить вам свою позицию. Вы можете счесть ее не такой уж неприглядной и невыгодной. С лучшими пожеланиями, Лютер Йеркс».