— В нем шесть правил, — сообщила Рэчел. — Прочитайте третье и четвертое.
Третье правило гласило: «Цензура книг, проводимая добровольными арбитрами от морали или политики, а также разнообразными организациями, должна отвергаться библиотеками, чтобы люди имели право на получение информации через печать».
Взгляд Барретта скользнул по четвертому правилу. «Библиотеки должны оказывать помощь в различных областях науки, образования и книгоиздания и бороться со всеми попытками ограничить доступ к идеям, притеснить свободу высказываний, которая есть исконное право американцев».
Барретт взял стул и поставил перед столом.
— По-моему, здесь все написано черным по белому, — заметил он.
Рэчел Хойт дожевала последний кусочек бутерброда и возразила:
— Не совсем. Можно сказать, что каждый библиотекарь поддерживает эти два правила, а вообще-то все шесть, но мы расходимся во мнениях, что подразумевать под «просвещением через печать». Немногие, наверное, знают, что президент Эйзенхауэр однажды отлично сказал о наших проблемах в замечательной речи в Дартмутском колледже: «Не присоединяйтесь к поджигателям книг. Мы не должны бояться ходить в библиотеки и читать все книги, которые там имеются, если при этом не страдает наша мораль. Только такой должна быть цензура».
Она отхлебнула кофе.
— Да здравствует Айк! Но если серьезно, какой должна быть цензура? Ну, конечно, такой, чтобы не страдала наша мораль. Но чья мораль? Возьмем конкретную книгу. Допустим, Эйзенхауэр назвал бы ее неприличной, а судья Уоррен — приличной. Возьмем другую книгу. Американский коммунист говорит, что в политическом смысле она прилична, а член общества Джона Бэрча называет ее неприличной. Скажем, «Семь минут». Мы с вами считаем ее приличной, а Элмо Дункан с Фрэнком Гриффитом — неприличной. Да, да, давайте возьмем книгу Джадвея. Я считаю, что она обладает общественной значимостью и художественными достоинствами, и я собираюсь купить ее и выставить на полках оуквудской библиотеки. В то же время работники библиотечных коллекторов, собравшиеся на совещание по отбору книг в Филадельфии, могут решить, что она воспевает разврат, а язык автора не выдерживает никакой критики. Поэтому они могут отказаться покупать ее и передавать в библиотеки. Директор какой-нибудь алабамской библиотеки может найти в ней общественную значимость, но из страха перед какой-нибудь патриотической организацией типа «Дочери Американской революции» не позволит своим библиотекарям покупать ее. Все это возвращает нас к тому же самому вопросу: чьим представлениям о морали и приличиях следует отдать первенство? Библиотекарем в наши дни быть так же сложно, как и политиком. Это одна из самых опасных профессий на земле. Трусам тут не место. Конечно, в нашем деле много трусов, но поверьте мне, в читальных залах сидит значительно больше тигров, чем мышей. И ваша покорная слуга — одна из этих тигриц. Я готова сражаться не на жизнь, а на смерть за свое детище — собрание книг. И за право выставить их на полках. А теперь, мистер Барретт, объясните мне, черт побери, что вы здесь делаете?
— Мисс Хойт, я пришел просить об услуге. Не покупайте и не выставляйте «Семь минут».
— Не покупать и не выставлять «Семь минут»? — Ее брови взметнулись вверх. — Вы шутите?
— Нет, я серьезно.
— Я хочу, чтобы люди, которые хотят прочитать ее, могли это сделать.
— Еще не время.
— Почему?
— Я вам объясню почему. — Барретт достал трубку. — У нас уже есть один человек, которого закон обвиняет в распространении «Семи минут». У нас есть один мученик. Два мученика — чересчур много. Это все равно, как если бы Пилат судил двух Христов или на Голгофе были бы распяты два Спасителя. Как, по-вашему, повела бы за собой людей религия с двумя мучениками? Что было бы в таком случае с христианством?
— Неуместная аналогия, — возразила Рэчел Хойт. — Для защиты крепости свободы понадобятся все добровольцы, которых удастся найти. По-моему, чем больше их будет, тем веселее.
— Такая же плохая аналогия, — сказал Барретт. — Смотрите, одного еврея осудили и сослали на Дьявольский остров. Вы можете закричать: «J'accuse!» и всколыхнуть весь мир из-за этой несправедливости. Общественность как бы отождествит себя с этим мучеником. Но вот в Германии убивают шесть миллионов евреев. Мир встревожен, но лишь на уровне разума, а не чувств. И занимается своими собственными делами, потому что, черт побери, кто может отождествить себя с шестью миллионами трупов?
Мисс Хойт поиграла бумажным стаканчиком, потом раздавила его.
— Да, понимаю, — сказала она. — И что я должна делать?
— Сказать мне, хотите ли вы выступить в качестве литературного эксперта на стороне защиты.
— Вам не удалось бы прогнать меня со свидетельского места и с помощью автомата.
— Хорошо, вы свидетель защиты. Надеюсь, вы читали книгу Джадвея?
— Три раза. Можете поверить? Первый раз — лет пять назад. Я провела несколько дней в Париже с группой американских библиотекарей. Три дня безвылазно сидела в Лувре, потом отправилась побродить среди книжных лотков на набережной Сены и наткнулась на потрепанное этуалевское издание «Семи минут». Я много о ней слышала и, естественно, купила. Села в кафе и за утро прочитала всю книгу от корки до корки. Тогда я впервые поняла, как замечательно быть женщиной. Когда я узнала из «Еженедельника издателя», что «Сэнфорд-хаус» издает ее в Америке, я очень обрадовалась. «О господи, — подумала я, — эта дремучая страна наконец-то созрела для такой книги». Вернувшись домой, я перечитала парижское издание. Книга показалась мне такой же прекрасной, как и в первый раз. Потом, после ареста Фремонта, я поняла, что должна принять какие-то меры, если считаю себя настоящим библиотекарем. Поэтому я перечитала ее в третий раз, только теперь уже медленно, стараясь критически подойти к содержанию и языку автора.